И Флуг притворно зевнул, блеснув своими мелкими ровными, как у белочки острыми, зубами.
Опешивший и растерянный от неожиданности Радин с какою-то свирепою силой стиснул хрупкую тоненькую руку маленького Давида.
— И после этого… после этого говорят, что евреи!.. — начал он, краснея и задыхаясь… — да золотые сердца у вас! Спасибо, дружище! — И с внезапным порывом он горячо обнял приятеля.
— Ладно! Уж ладно! Ступай! — усмехнулся тот. — Ах, да!.. вот еще, чтобы не забыть… Были все мы кагалом у Мотора… Штука, брат! Требовали, кричали, неистовствовали. Ей-ей! Даже Луканька струхнул… A все же не добились, уволить не уволят, а медали лишат…
— Да кого лишат-то, говори толком! — изумился Юрий.
— Вот чэловэк, как говорит Соврадзе! — патетически вскинув глаза к потолку, вскричал маленький еврей. — Он ничего не знает. Да ведь из-за тебя все дело, чучело, ты эдакое!.. Из-за театра и ареста твоего… Ведь докопался я, кто в газете статью тиснул… Ренке это…
— Ренке? — изумленно произнес Радин. — Но зачем же!
— Вот дубина-то! Не догадывается! Голова! — еще горячее зашептал маленький Давид. — Да пойми же ты, башка, что если бы не ты, Ренке первую медаль получил… А ты ему поперек пути, как забор корове, возвращающейся с поля. Вот! А теперь шалишь! Медали он не увидит, как своих ушей, потому Моторка ему его "писательства", ни Боже мой, не спустит… Чуть было не вытурил его впопыхах, да одумался… Видишь, у нашей остзейской миноги какие-то связи, родственники при дворе, забодай его козел рогами, ну, a Мотор трус изрядный, сам знаешь!.. А все же вместо медали у Ренке… вот! — И маленький еврей растянул руку и показал кому-то невидимому некий знак, именуемый "масонским", иначе говоря, просто шиш на нашем общем языке. — А теперь ступай… По воздуху, аки посуху… И помни, до девяти вечера я дрыхну, и видеть твою физику вовсе не намерен! — весело заключил Флуг.
Радин вспыхнул благодарным взглядом на великодушного маленького человечка, еще раз стремительно сжал его пальцы и в следующую же минуту в фуражке и пальто Давида, доходившем ему едва-едва до колен, бесшумно скользил вниз по трубе…
— Юрка, ты?
Нина Михайловна своим чутким ухом уловила стук входной двери, легкие шаги в коридоре, знакомую быструю дорогую походку и по бледному, изможденному лицу ее, еще красивому и не старому, несмотря на совсем седую голову, медленно проползла счастливая улыбка. Удивительного, редкого цвета васильковые глаза ее мягко и влажно засияли, обращаясь к дверям.
Нет сомнения: это он — ее мальчик!
И как бы в подтверждение ее мысли Юрий стремительным ураганом ворвался в их крошечную комнату.
— Мамуся!
— Каштанчик!
Они всегда называли так наедине друг друга. Нина Михайловна широко раскрыла объятия и каштановая кудрявая голова Юрия прижалась к ее груди.
— Мама, они ушли? — робко прозвучал голос юноши.
— Нет… нет… в комнате хозяйки совещаются!.. — поторопилась успокоить сына Радина, — но почему ты так поздно? Я волновалась… и что это за пальто на тебе? — уже встревоженным голосом заключила она.
Юрий вспыхнул. Он не умел лгать…
Радин в фуражке и пальто Давида бесшумно скользил вниз по трубе. (К стр.47)
— Опоздал? пальто?.. — ронял он, бессмысленно глядя на безобразно коротенькую амуницию Флуга, боясь еще более встревожить мать объяснением о том, как на него донесли, как он "влопался", как угодил под "арест". Опять она взволнуется, начнет плакать, нервничать… Поднимется этот кашель снова, этот ужасный кашель, который разрывает на части ее грудь и тяжелым молотом отзывается в его сердце…
— Об этом потом, мама, моя родная, — тихо произнес он, — не волнуйся только, все хорошо, опоздал потому, что у нас вышел скандальчик в классе… Но все вздор, повторяю. А только я пойду… к профессору, нужно узнать все… понимаешь ли? Голубушка моя, прости!
И прежде чем Нина Михайловна успела сказать что-либо, Юрий быстро прижался к ее руке губами и, стремительно отбежав от кресла, где она сидела, вся обложенная подушками, в один миг скрылся за дверью.
— К вам можно?
Голос юноши прозвучал робко, несмело…
"Знаменитость" бросила недовольный взор на дверь. Известный профессор, специалист по грудным болезням, светило ученого мира не любил, когда его беспокоили вообще, а во время консилиумов особенно. Он только что оглушил скромного молодого военного врача Василия Васильевича Кудряшина целою бурею громких латинских терминов — названий всевозможных болезней и теперь доказывал что-то с бурным ожесточением своему молодому коллеге. И вдруг…
— К вам можно?
Что хочет ему сказать этот статный, худенький синеглазый мальчик, так внезапно появившийся на пороге? А "синеглазый мальчик" уже стоит перед ним, взволнованный, трепещущий, побледневший…
— Господин профессор, простите, ради Бога, — говорит Юрий, и его молодой красивый тенор звучит глухо и странно, — ради Бога, простите, но я должен… вы должны… да, вы должны сказать, что с моей матерью?.. Какая ей грозит опасность? И чем? Чем наконец избавиться от недуга, который точит ее?..
Профессор кинул через очки взгляд на невысокую фигуру юноши. Потом перевел глаза на Кудряшина и произнес, полувопросительно кивнув головой в сторону Юрия: