Ариане то дико и бешено гоготали на всю гимназию, то притихшие, зачарованные, уставившись глазами в рот чтеца, сидели, не двигаясь, чуть дыша, охваченные с головы до пят чарами неподражаемого таланта великого художника.
Но вот прозвучал звонок… Александр Македонский своей огромной ручищей распахнул дверь к "господам старшим", как он почтительно называл восьмых, и чтение прервалось. Исчезло очарование… Умчались чары… Будничная проза жизни заглянула в окно класса и напомнила о себе…
Учитель встал, еще не остывший от охватившего его самого поэтического восторга…
— Речь! Речь! — пронеслось по классу. — Андрей Петрович, вы должны нам на прощанье речь сказать… Конец ведь! — послышались молодые взволнованные голоса гимназистов.
— Правда, должен, — согласился учитель, — но после этого, — тут он кивнул значительно головою на томик Гоголя, — все покажется бледным, тусклым, некрасивым. Поэтому от речи я воздержусь… А вот скажу вам одно, братцы! Жили мы с вами восемь лет… Жили светло и дружно, душа в душу. Не ссорились и не скандалили и, мнится мне, любили друг друга. Поэтому расставаться мне с вами жаль. Славные вы ребята, не во гнев вам будь это сказано, и от души желаю вам успешно подвизаться и под кровлею университета, этой земли Ханаанской для каждого из вас. Прощаться я с вами не стану, потому что расставаться не хочу… Скажу вам еще: есть у меня три комнатки в Галерной Гавани, у черта на куличках, и есть старая кухарка Матрена и огромнейший самовар. Так вот, если когда с кем (всяко в жизни бывает) случится что… Ну, там туго насчет еды или крова придется — вали прямо, ребята, ко мне… Божья Коровка такому жильцу всегда рада будет! А теперь до свиданья, сорванцы! Не обижайтесь за такое название, родные вы мои, я вам в деды гожусь.
И добрый старик, смахнув слезу, почти опрометью кинулся из класса.
Трудно описать, что произошло в эту минуту у ариан. Под внешностью юношей, взрослых молодых людей, скрывались еще полудетские сердца, отзывчивые, чуткие на всякого рода проявление ласки. Казенное, официальное к ним отношение придирчивых и желчных преподавателей-формалистов еще более подчеркнуло весь гуманизм, всю симпатичность натуры старого словесника. Поэтому ничего не было удивительного, что ариане, как бешеные, точно по команде, повскакали со своих мест, и со счастливыми, растроганными, взволнованными лицами бросились за Божьей Коровкой. На пороге его догнали…
— Андрей Петрович, родной!..
Двадцать пар рук протянулись к нему… С ласковой осторожностью его подняли на воздух и вынеся в коридор, начали качать, дружным хором напевая:
— Слава Андрею свет Петровичу, слава!
Мягко и нежно чуть подбрасывали сильные молодые руки тщедушную худенькую фигурку старого учителя… Мягко и нежно звучали молодые голоса… И сияли ласково жаркие молодые очи…
Наконец бережно опустили на пол Божью Коровку.
— Вот чэловэк! Вэк тэбя не забудем, душя моя! — совершенно забывшись, горячо выкрикнул Соврадзе, всегда пылкий, необдуманный и горячий, как никто.
— Вы такой особенный! Такой дорогой! — звенел чахоточный голос Флуга, и черные еврейские глаза юноши с немым обожанием впивались в старика. А старик-словесник сам казался не менее растроганным, нежели его юные друзья. Он пожимал руки, кивал и улыбался направо и налево.
Наконец выбрался из тесного круга своих рьяных почитателей и, взволнованно крикнув: "До свиданья, друзья! На экзамене свидимся!", — исчез за дверью учительской.
— Шут знает, как хорошо! — вырвалось из груди Миши Каменского, — кажется, весь мир бы обнял одним размахом!
И его блестящий молодым задором взгляд обвел товарищей.
— И Шавку даже? — со смехом спросил кто-то.
— Ну это, брат, маком! — засмеялся Миша. — Этот номер не пройдет!
— А вот и он, господа!.. Легок на помине.
— А что если… Давайте его качать, братцы!
— Жарьте!
— Только по-особенному.
— Ну само собой!
— Эх-ма! — И, быстро перемигнувшись лукаво и значительно, вся орава ариан в один миг окружила показавшегося в эту минуту на пороге учительской преподавателя латыни.
— Данила Дмитриевич! Прощайте! Навсегда! На экзамене только увидим! За все спасибо! — полетело со всех сторон на Шавку недобрыми, сдержанными, недоговаривающими чего-то голосами.
Он подозрительно покосился… Желчное лицо его вызвало какое-то подобие улыбки.
— Прощайте, госпо…
И не договорил… Десятки рук подхватили его и высоко подбросили кверху. Подбросили и приняли на… кулаки. Потом еще и еще… Снова подбрасывали и принимали… Латинист летал, как мячик, в воздухе… Вверх и вниз… Вниз и вверх… Только фалдочки развевались, да побагровевшее от бессильного гнева и боли лицо мелькало то вправо, то влево…
А молодые, странно спокойные голоса выводили "славу".
Измятый, избитый толчками, Шавка взлетал все выше и выше. И плохо бы пришлось злополучному преподавателю, если бы, на его счастье, не показался на конце коридора инспектор в сопровождении Купидона, оба вооруженные гимназическими кондуитами и карандашами.
— Что за дикая выходка! Оставить! Пустить! Сейчас же пустить, я вам говорю! — неистово завопил на всю гимназию Луканька. — Или я записывать буду.
Ариане нехотя повиновались… Истерзанный, всклокоченный Шавка получил наконец желанную свободу. Очутившись на земле, он повел на своих мучителей налитыми кровью глазами и, потирая ушибленные до синяков места, произнес зловеще:
— Мы еще увидимся! Да-с! Увидимся и сочтемся!