— Еще! Еще жарь, Маруська! Мармеладку теперь или Шавку валяй! Шавку лучше, — неистовствовали ариане, — жарь во всю, братец ты мой. — И "Маруська" жарила, охваченная молодым, через край бившим задором.
За Луканькой следовал Шавка… За Шавкой Гном, за Гномом Мотор, словом, весь гимназический персонал, не исключая и сторожа Александра Македонского и истопника Игнатия, "пещерного человека", вечно шмыгающего не совсем опрятным носом. Всем попало на славу. Стась-Маруся отличился, как настоящий артист-комик. Ариане катались, помирая от хохота. Соврадзе, буквально блеял бараном от восторга, свалившись вод стол. Только один человек не смеялся… Против своего обыкновения, тот самый весельчак-хохотун, который без смеха и выдумок не мог прожить минуты, этот самый жизнерадостный голубоглазый человечек сидел под общий смех и шум, со странно сосредоточенным, серьезным и глубокомысленным лицом. Глаза Миши Каменского, обычно искрящиеся молодым лукавым задором, теперь внимательно и серьезно смотрели в угол…
В углу стоял рабочий стол Радина… На столе портрет. На портрете была изображена женщина, кроткая, прекрасная, с вымученным лицом, нежным, в самую душу проникающим взглядом и с белыми, как лунь, волосами над чистым высоким челом. Миша смотрел на портрет Нины Михайловны долго, настойчиво, упорно.
Бог ведает, какие странные мысли витали в это время в голове этого полуюноши, полуребенка, восприимчивого и чуткого, несмотря на свой бурно-веселый, шальной характер.
— Это твоя мать? — робким, далеко не свойственным ему голосом осведомился он у Юрия под общий смех и кутерьму, кивнув головою на портрет.
— Да… это мама! — с заметной гордостью и любовью, внезапно вспыхнувшей в его синих глазах, просто ответил молодой хозяин.
— Господи Ты, Боже мой, славная какая! — искренними горячими звуками сорвалось с уст Миши.
И вдруг он весь преобразился… Глаза его заискрились… Щеки покраснели…
— Молчать! Все молчать, я говорить хочу! — неистово закричал он на весь стол, и зазвенел ножом о стекло стакана. Все смолкло, как по волшебству… Все глаза устремились на общего любимца, каждый заранее предвкушал какую-нибудь остроумную выходку, доподлинно изучив несложный характер весельчака Каменского. Но лицо последнего, против обыкновения, было теперь серьезно… Чуть побледневший, он словно вырос перед ними, и его разом побелевшие губы, дрогнув, раскрылись:
— Господа! — нервно прозвенел его голос. — Мы бесимся и веселимся как… свиньи… Мы в своем эгоистичном телячьем восторге совершенно забыли о том несчастливце, которому не достичь того райского блаженства, которое называется университетом… И этот несчастливец — лучший из нас по уму, знаниям и благородству — Юрий Радин. Он великодушно пошел на подвиг и принес жертву во имя своей матери… Он герой, скажете вы! Нет, господа, не Юрий герой, хотя его подвиг, его жертва подобны геройству; герой, или героиня, вернее, та женщина, та маленькая седая женщина с кротким самоотверженным взглядом, которая сумела воспитать такого сына. Да, не Юрий герой, господа, его мать героиня. Мать! Знаете ли вы, чучелы, что значит это слово, мать? Мать это все! Все для вас с начала и до конца вашей жизни. Кто склоняется над вашею колыбелью, когда вы чуть дышите, охваченные жаром кори или скарлатины в детстве? Она — мать! Кто заботливо бродит у вашей двери, когда вы, маленький ученик первого, второго класса, усердно в первом часу ночи готовите урок страшному Шавке? Она же… Все она, мать ваша! Кто, ликующий и нежный, первый обвивает вашу шею трепещущей от счастья рукой, когда вы по окончании гимназического курса являетесь домой с дипломом под мышкой?.. Она, все она, постоянно она, этот земной ангел, приставленный к вам Владыкою неба! Господа! у меня нет матери… Я лишился ее еще в раннем детстве… Я не знаю материнской ласки, но думаю, что это нечто возвышенное, самое возвышенное и прекрасное в мире, господа. Я смотрю с восторгом и благоговением на чужих матерей и каждый раз у меня болезненно сжимается сердце от одной мысли: "зачем умерла моя"? Да, зачем она умерла? Зачем? Я бы не был, может быть, таким дрянцом, таким висельником, если бы у меня была жива она, моя милая, родная! Вы видите, я плачу, господа… Михаил Каменский ревет, как девчонка… Неслыханное дело!.. Не правда ли? Но… но… я не стыжусь моих слез, господа… Пусть они текут спокойно… Это хорошие, чистые слезы, какими вряд ли я заплачу в моей жизни еще раз. А теперь, господа, пока за здоровье матери Юрия и вкупе за всех матерей. Здесь, между нами, присутствует также одна из них. Женщина — мать, достойная уважения… Женщина, давшая жизнь, воспитание своим детям!.. Она является представительницею тех светлых существ, которые зовутся матерями, и в лице ее я приветствую всех их, от всего сердца, от всей души, господа!
И прежде, чем кто-либо мог ожидать этого, Миша стремительно поднялся с своего места и с влажным от слез лицом, с искрящимися невыразимым чувством глазами подошел к Марфе Спиридоновне и, почтительно склонившись перед нею, горячо поцеловал ее руку.
— Голубчик! — могла произнести только растроганная, смущенная швейцариха и сама, повинуясь внезапному порыву, обвила рукою белокурую, остриженную ежиком голову Каменского и нежно поцеловала его.
— Голубчик! Бедняжка! Сиротинка ты мой!..
И теплые слезы чужой матери внезапно закапали на милую стриженую голову Миши.
Гробовое молчание воцарилось за столом. Бледный и сосредоточенный сидел Юрий. Бледные, сосредоточенные и затихшие сидели его гости, захваченные и потрясенные неожиданной речью общего любимца.